— Потому что при обыске её конфискуют быстрее, чем книги и картины, — объяснял Фима. — А она блистала в Пале Рояль при Людовике 15–м.
Паша не знал, что такое Пале Рояль и что это за тип такой, Людовик, но затолкал люстру под кушеточку и накинул на неё половую тряпку…
Морис Вениаминович в четыре утра привёз пианино, его засовывали в
пашину комнату через окно. Разбудили полдома.
Утром появился Лисицын.
— Пианино купили? — подозрительно спросил он.
— Так уж получилось, — объяснил Паша. — Тоня вздумала учиться.
— Турецкий марш? — почему‑то спросил отставник.
— Вот именно, — согласился Паша.
— Так — так, — задумчиво постучал пальцами по крышке Лисицын, — когда выучится — пригласи…
Шейнер притащился со скрипкой за пазухой.
— Гварнени, — объяснил он, — цены нет… Век буду обязан.
Скрипку повесили на стену…
— А это зачем, — спросил Лисицын, — тоже для Тони?
— Для меня, — сказал Паша, — «Барыню» хочу разучить.
— Еврейский инструмент, между прочим, — заметил Лисицын, — пока мы на фронте кровь проливали, они, понимаешь, на скрипочках Турецкий марш наяривали…
Пейсах Александрович приволок три тома из коллекции Любавического ребе.
— Кладезь мудрости, — сообщил Пейсах Александрович, — сохраните, иудаизм вас не забудет.
— Мы с ним не знакомы, — пожал плечами Паша, но переплёл фолианты в обложки полного собрания сочинений Сталина и водрузил на пианино.
В тот же день Лисицын хотел одолжить второй том, но Паша выхватил его из лисицынских рук и заорал, что в настоящее время он сам его изучает и конспектирует, и даже забросил разучивание «Барыни»…
Евреи меж тем шли сплошным потоком — стены пашиной комнаты были завешаны серебряными магендовидами, повсюду стояли миноры, посреди комнаты высился семисвечик из далёкого города Кордовы. Лисицын подозрительно оглядывал предметы еврейского культа.
— Откуда у тебя всё это? — спрашивал он.
— Братан привёз, — врал Паша, — из Киргизии.
— Он у тебя что, в буддизм ударился?
— Нет, просто увлекается народным искусством братского киргизского народа.
— Киргизского…, — хмыкнул отставник и ушёл…
Наконец, прибыл Рува — маленький, рыжий, пейсатый. Он притащился в пять утра.
— Я изучаю Герцля, — шёпотом сообщил он.
— Очень приятно, — сказал Паша, — классик марксизма?
— Вы правы наполовину, — произнёс Рува, — он действительно классик, но…
— Это не важно, — перебил его Паша. — Что спрятать — рукопись, партитуру, поэму?
— Меня, — сказал Рува, — надо спрятать меня. Я маленький, я не займу много места. Но если будет обыск — меня заберут.
— Вы — хасид! — догадался Паша.
— Я — сионист, — сказал Рува.
— А это что такое?
— Я стремлюсь к Сиону. Понимаете?
— Мимо бабушки Рахели? — спросил Паша…
Руву засунули за шкаф и задвинули пианино. Целыми днями он рассказывал Паше — маляру о сионизме, Бен — Гурионе и Голде Меир.
— Евреи, — кричал Рува из‑за шкафа, — должны все уехать в Палестину. Все до единого!
— Я не против, — отвечал Паша, — пусть едут…
Вечерами из угла доносились печальные звуки «Атиквы».
— Что это у вас всё время скребётся что‑то за шкафом? — как‑то спросил Лисицын.
— Мыши завелись, — скромно ответил Паша — маляр, — что вы хотите — полуподвал…
— Сионизм вас не забудет, — поблагодарил его Рува после ухода полковника.
— Извиняюсь, — поправил Паша, — меня на забудет иудаизм…
Пару раз заходила старуха Молоткова.
— Ты говоришь, что всё енто — хиргизское? — удивлялась она.
— А чьё ж ещё? — спрашивал Паша.
— Не знаю, я у хиргизов на обыске пока не была… А вот у евреев приходилось. И точь в точь такие безделушки у одного видела. Он как раз над свечой молился. А следователь ему по кумполу точно таким подсвечником, как твой хиргизский, дал. Он и отключился…
Лисицын стал захаживать реже, пил один, однажды ввалился в стельку пьяный.
— Киргизы, говоришь, — зло сказал он, — а я вот вчера в синагогу зашёл. И всё это киргизское народное творчество там видел!
— А что, киргиз не может посещать синагогу? — поинтересовался Паша.
— Паша, — строго произнёс Лисицын, — скажи мне прямо, как русский русскому — ты что, к жидам поддался?!
— Упаси Бог, Степан Степанч, — оправдывался Паша, — чего ж тут
еврейского ты увидел? На светильнике таком киргизы барана жарят, звёздочка шестиконечная — символ соколиной охоты, из бокала кумыс пьют…
— Кумыс, — усмехнулся отставник. — Что‑то у тебя крысы под шкафом притихли…
— Мышеловку поставил, — объяснил Паша…
И вдруг евреи перестали приходить. Это было как‑то непривычно и тревожно. Тоня с Пашей никак не могли из‑за этого заснуть. Они всё время ждали звонка, вставали, открывали двери — но никого не было.
— Что это случилось с евреями? — недоумевал Паша, — писать они, что ли, перестали? Или, может, все уже в Палестину укатили?
— Если бы… — вздыхал из‑за шкафа сионист Рува.
Однажды, посреди ночи, Паша оделся, вышел на улицу и долго ловил евреев, умоляя их хоть что‑нибудь принести к нему на хранение. Те шарахались…
И вдруг раздался звонок. Была половина второго. Паша как раз вышел в уборную — и внезапно — дзинь! Он изменил маршрут и радостно побежал открывать. На площадке стояли двое — один явно еврей в каракулевой шапке, второй — курносый.
«— Наверно, тоже еврей», — подумал Паша и вспомнил, что в прошлом году делал ремонт у одного курносого еврея.
Курносый молча достал из кармана бумагу и протянул Паше.
— О тяжёлом положении евреев? — поинтересовался Паша.
Он развернул лист и с трудом — лампочка светила тускло — прочитал: «Ордер на обыск».
Откуда‑то из темноты выплыли понятые — старуха Молоткова и Лисицын.
Еврей с курносым приступили к делу. Первым обнаружили Руву с воспоминаниями Хаима Вейцмана в руках.
— Кто такой? — спросил курносый.
— Киргиз, — ответил Паша.
— Вейцман тоже киргиз? — спросил еврей в каракуле.
— Почему бы и нет, товарищ генерал, — ответил Паша.
— Я — капитан, — сказал еврей и рванул двери шкафа. Оттуда посыпались листки повести о ленинградских евреях.
«— Зачем Бог поселил евреев в Ленинграде, на этом болоте, — прочёл курносый, — в этой колыбели революции?» Кто это написал?!..
— Отвечай! — рявкнул еврей — капитан.
Паша никогда не мог объяснить, почему он это сказал, но слово вылетело из его рта и ударилось, как ему показалось, о лоб Лисицына.
— Я! — сказал Паша — маляр.
— А чего это вас вдруг так евреи заинтересовали? — протянул капитан.
— Потому что я сам еврей! — вдруг произнёс Паша.
Отставника качнуло.
— Валидол! — простонал он.
— Когда это вы успели стать евреем? — спросил курносый. — У нас имеются другие данные.
— Я всегда им был, — сообщил Паша, — я скрывал.
Его несло и ничто на свете не могло остановить.
— Я — марран, мы бежали из Севильи, поселились в Португалии, затем вместе с Абарбанелем переправились в Неаполь, оттуда бежали в Амстердам, — он начитался еврейской литературы и сейчас выкладывал всё, что познал зимними ночами, — потом на Рейн, с Рейна в Польшу и оттуда уже к балтийским берегам, в Питер.
Молоткова раскрыла рот.
— Ну и театр, — пробормотала она, — ну, комедь…
— Товарищ капитан, — обратился Лисицын к еврею в каракуле, — прошу отметить в протоколе — следует немедленно произвести обыск у гражданина Абарбанеля, пока не сбежал!
— Закройте пасть! — попросил капитан.
— Слушаюсь! — Лисицын отдал честь.
Курносый достал из‑за Сталина «Беседующих хасидов».
— О чём беседуют? — строго спросил он.
— О сионизме, — ответил Паша, — о чём же ещё?
— Кто рисовал?
— Я! — Паша развёл руками.
— Вы и живописец?
— Я — самородок, — объяснил Паша, — вундеркинд из Севильи.
«— Струись к Сиону, Иордан, — с выражением прочёл капитан, — Беги вдоль бабушки Рахели…» Ваше?
— Конечно, — ответил Паша. — Стихотворение относится к розовому периоду моего творчества…
Тоня сидела на скрипучем стуле и тихо плакала. За весь обыск она не проронила ни одного слова, не удивилась, не остановила Пашу, не одёрнула.
— Не плачь, Сарра — Энтл, — обратился к ней Паша, не плачь, тайере.
— Валидол! — повторил Лисицын.
— Что, и Тонька — еврейка?! — обалдела старуха Молоткова.
— Из Хазарии, — пояснил Паша, — дщерь потомков царя Булана. Ушла с испанским послом Ибн Шапрутом и поселилась на Припяти, оттуда прямиком на Неву!..
— Дадут мне, наконец, валидол? — прошептал отставник.
— Заткните пасть! — повторил еврей в каракуле.